Долгая воскресная помолвка - Страница 4


К оглавлению

4

После слезного письма командиру батальона с просьбой отправить его назад в тюрьму Сен-Пьер и второго, с еще большим числом орфографических ошибок, своему депутату от Буш-дю-Рон, написанного химическим карандашом, который он макал в грязную воду, чтобы не оставлять синих следов на губах, Анж прекратил нытье и стал придумывать всяческие хитроумные способы, дабы предстать бледным, агонизирующим, почти покойником, годным лишь для отправки в госпиталь.

За те десять дней до Рождества, с которым он связывал свое освобождение, после обильных возлияний и отсрочек, при свете фонаря он убедил еще большего мудака, бывшего клерка нотариуса в Анжу, мечтавшего вернуться домой только для того, чтобы изобличить жену в разврате, прострелить руку, да к тому же правую, чтобы глупость показалась более правдоподобной. Уединившись в конюшне, где метались в предчувствии бойни лошади, вдали от фронта, на котором ничего не происходило, они действовали с неловкостью людей, не уверенных в том, что поступают правильно, клянясь друг другу в дружбе - ну чисто малые дети, которые храбрятся, оказавшись в темноте, и пугаются собственного крика. И тут он, Анж, номер 7328, закрыв глаза, внезапно отвел руку от ствола, потому что все его существо восставало против данного им слова. Но все-таки выстрелил. Теперь у него отсутствовали две фаланги безымянного пальца и часть среднего. Другой же, бедолага, навсегда лишился возможности считать траншейных блох. Пуля попала ему в лицо, превратив его в кашу.

И вот он шагает по грязи четвертым, такое у него место, вместе с другими осужденными, доставленными в этот лабиринт ходов в снегу, чтобы взглянуть в лицо своей жалкой судьбе. Но он слишком долго шел, слишком устал, чтобы продолжать защищаться. Теперь он мечтает лишь о том, чтобы уснуть, и убежден, что едва его приставят к столбу и завяжут глаза, как он уснет и так и не узнает, что произошло в конце его жизни: Анжу, огонь, печной дым... утиный нос... не будет хуже, чем утке в луже... как мне все обрыдло... моя палатка ровна как скатка... траншейная грязь, по которой он с трудом тащится вперед, навстречу вечерним сполохам. Господи, как ему все обрыдло!

Осторожно, не оборви провод.

Пятый, последний из них, имел прозвище Василек, так называли призыв 17-го года, и ему не хватало пяти месяцев до двадцати лет. На фронте он пробыл дольше и пережил больше, чем спотыкающийся жалкий шут, шедший перед ним. А поскольку воображение влияет на чувства людей, то он больше страдал от страха.

Он боялся войны и смерти, как все, но еще и ветра, предвестника газовой атаки, боялся ракет, рвавшихся в ночи, боялся самого себя, столь импульсивного в своем страхе, что никак не удавалось успокоиться; боялся, когда били свои пушки, боялся своего ружья, боялся мины, способной поглотить жизнь целого отделения, боялся затопленных водой траншей, в которых можно утонуть, земли, в которой тебя похоронят, очумевшего дрозда, тень которого мелькает перед глазами; боялся снов, заканчивавшихся тем, что ему вспарывали живот штыком, боялся сержанта, жаждущего его смерти, ибо он устал кричать на него, боялся крыс, обнюхивающих его во время сна, боялся блох и вшей, боялся воспоминаний, которые высасывают кровь, словом, боялся всего.

До войны он был иным, совсем не похожим на сегодняшнего. Любил лазать по деревьям, взбираться на церковную колокольню, не боялся выходить в океан на судне своего отца, всегда был среди добровольцев при тушении лесных пожаров, собирал в океане разбросанные штормом лодки. Он был таким бесстрашным, таким благородным в своей молодости, что всей родне казался способным обмануть смерть. Он и на фронте поначалу проявлял смелость. Но однажды летом перед Бюскуром какой-то шальной снаряд упал в нескольких метрах от той самой траншеи, по которой он пробирался теперь. Взрывом его не задело, только подбросило вверх. Очнувшись весь в крови товарища, изуродованного до такой степени, что его невозможно было узнать, он в ужасе кричал, выхаркивая этот ужас вместе с набившейся в рот землей, смешанной с чужой кровью и плотью. Да, на поле боя перед Бюскуром в Пикардии он вопил, рвал на себе одежду и плакал. Его привели в окоп совсем голым. На другой день он успокоился. Только иногда беспричинно вздрагивал, и все.

Его имя было Жан, но мать и все родные звали его Манешем. Здесь на войне он стал Васильком. Его бирка с номером 9692, выданная на призывном пункте в Ландах, висела на запястье здоровой руки.

Хотя он родился в Кап-Бретоне, откуда виден Биаритц, все считали, что он из Бретани, ибо в республиканской армии мало кто был силен в географии. Василек никого и не разубеждал. Человек он был ненавязчивый, старался никому не досаждать, дабы не ввязываться в бесполезные споры, и в конце концов чувствовал себя неплохо: когда он запутывался в своих пожитках или не мог разобрать ружье, всегда находился кто-нибудь, кто был готов прийти ему на помощь. В окопах, кроме невзлюбившего его сержанта, все советовали ему беречь себя и не забывать про телефонный провод.

Но остался страх, проникший в душу, предчувствие, что он никогда не вернется домой, не получит давно обещанного увольнения. А еще у него была Матильда.

В сентябре, чтобы повидать Матильду, он послушался совета парня на год старше его, из призыва 16-го года, - эти ребята носили кличку Мари-Луиза, - и проглотил мясной мякиш, пропитанный пикриновой кислотой. Его выворачивало наизнанку, но даже недоучке-медику была видна фальшивая желтизна мокроты. Его поволокли в трибунал батальона, но проявили снисхождение, учитывая возраст, и дали два месяца условно. Однако с надеждой на отпуск было покончено. Искупить вину он мог лишь самолично взяв в плен кайзера Вильгельма.

4